Шрифт:
Закладка:
— Ну, я пойду. Я тоже немножко устал. — Томас и трех минут не посидел у Люксов.
— Конечно, вы ведь тоже целый день провели на воздухе, это очень утомляет. — Фрау Люкс даже не улыбнулась.
Закрыв за собой входную дверь, Томас остановился и с минуту постоял у двери, которая вела на чердак и в светелку Ханны.
Рука сама собой схватила дверную ручку. Он держал ее снизу большим и указательным пальцами, как драгоценность, которую отстраняешь от себя, чтобы лучше разглядеть. Не могла же Ханна открыть дверь, не прикоснувшись к ручке.
Он прильнул губами к холодному металлу. «Я с ума сошел. С ума сошел. Но до чего же хорошо это сумасшествие!» И волна радости снесла его с лестницы вниз.
Он пытался успокоить себя тем, что отныне Ханна навсегда принадлежит ему. Но если бы увидеть ее хотя бы на минутку, одну только минутку! Позвать? Может быть, она подойдет к окну. Это ты, Томас? Да это я. Покойной ночи, Ханна, спи спокойно. И ты тоже… Спать! Разве тут уснешь!
Он вошел в первую комнату пристройки, повернул выключатель и снял рубашку:
— За дело!
Мать заглянула к нему из сада. Она собиралась прикрыть парники. Было душно, мог пойти дождь. Мимоходом она ласково потрепала сына по затылку и уселась в углу у открытого окна. Томас тренировался со скакалкой.
— Мы этим занимались, когда были девочками.
— А сейчас этим занимаются молодые люди, и правильно делают, что занимаются. Превосходное упражнение.
— Если ты хочешь завтра утром подняться в пять, тебе пора ложиться.
— Сегодня я вообще могу не ложиться. Я ни капельки не устал. — В спине и в затылке у него разлито было ощущение удивительной бодрости.
— После обеда тебя тут спрашивали; какой-то доктор Гуф из глазной клиники. — Она украдкой наблюдала за сыном.
Чтобы задать вопрос самым безразличным тоном, Томасу пришлось отложить скакалку:
— А что ему нужно? — Он повесил скакалку на гвоздь.
— Трудно сказать. Он часа два толковал с отцом о Шекспире и выпил за разговором три бутылки вина. Отец от него в восторге… Ты простудишься. — Она закрыла окно.
— Ничего, я привык… О Шекспире? Ну и…
— И потом он непременно хотел, чтобы я позвала Ханну… Не открывай окна!
— Жаль, что Ханны не было дома!
— «Два месяца в пансионе, милостивая государыня, — он сказал мне «милостивая государыня», хоть и не был еще пьян, — в хорошем пансионе или в доме моей матери, всего два месяца, два месяца, и это прелестное дитя…»
— И совсем это ей не нужно!
— Тут он положил мне руку на, плечо. — Фрау Клеттерер даже забыла о грозившей сыну опасности. — Как он умеет говорить! Просто голова кругом идет. Жаль, что выпить любит. Сразу видно, не повезло ему в жизни. А взгляд какой! Удивительно, как только он меня не обнял. Мне казалось, мы с ним давным-давно знакомы.
— Он, если захочет, со всяким будет давным-давно знаком. Со всяким. Ну и что было бы, если б Ханна провела два месяца у его матери? Как он выразился?
— Он сказал, что тогда у его матери была бы дочь — то есть невестка, лучше которой нечего и желать.
Фрау Клеттерер решила, что благоразумнее высказать сыну свое мнение.
— Он от нее просто без ума. Прямо весь пылает. Чего он только о ней не наговорил! И самое-то восхитительное, и самое-то милое, и самое невинное, и самое грациозное создание на свете… Правда, тут он был совершенно пьян. Скажите, разве она не цветок? — все приставал он ко мне… Ну и натворила же эта лягушка дел. Этакая пигалица!
Какая она пигалица? Не так уж она худа, было единственное, что пришло на ум Томасу. И у него тоже голова шла кругом, и в конце концов он подумал, что доктор Гуф вовсе не такой уж безопасный соперник. От этой мысли не помогало даже упражнение со скакалкой. Томас надел рубашку и пошел с матерью закрывать парники. Ханнино окошечко под крышей все еще светилось.
Она взволнованно ходила взад и вперёд по комнате. Чего только не натаскала Ханна в свой уголок: крохотную кушетку, на которой еще ребенком сиживала ее мать, циновку на пол, перед кроватью расстелила какую-то беленькую шкурку вместо ночного коврика. Нижняя часть дряхлого кресла-качалки, которую починил отец, была окантована железом. Она села в нее и оглядела свое царство.
Две стеариновые свечи, по восемь пфеннигов штука, горели перед зеркалом, а на стене возле него свешивалась с гвоздя нитка зеленых бус.
Сегодня ей почему-то совсем не хотелось спать. Она покачивалась в кресле и блаженно зевала. Но обмануть себя Ханне не удалось. Томаса не было. И не было здесь никого, кому она могла бы поведать то, что творилось с ней. А волнение все не проходило.
Она сняла туфли и чулки и, откинувшись на спинку качалки, долго изучала вытянутые вперед, плотно прижатые одна к другой ноги, даже немного приподняла платье, чтобы лучше сверху увидеть их живую линию.
Безупречно суживающиеся книзу бедра и голени ей понравились. Не изуродованные тесной обувью ножки были узки, тонкие, слегка согнутые пальчики плотно сомкнуты.
Ноги сами опустились на пол. Она натянула платье на колени и с минуту тихо лежала в кресле с открытыми глазами.
Природе пришлось отмерять долями миллиметра, чтобы все разместить в этом небольшом овале: точеный лоб и носик, глаза, рот и подбородок. Все тут зависело от пропорций. Ушки так же плотно прилегали к головке, как и гладко зачесанные назад волосы.
В запасе оставалось два миллиметра. Они достались губкам и глазам. И в довершение всего великий скульптор со смелостью истинного мастера наделил свое готовое творение двумя еле приметными ямочками на щеках.
Непонятное волнение согнало Ханну с качалки и поставило перед зеркалом между двумя свечами. Она переступила через упавшее на пол платье. Короткую рубашку перехватывала у талии тесемка.
За раму зеркала была воткнута фотография Томаса. И Ханна сделала то, чего не решилась сделать на острове: она выскользнула из бретелек. Розовые соски были намного светлее, чем маленькие смуглые груди, и глядели в разные стороны.
Она снова натянула рубашку на грудь. Потом дрожащими пальцами еще раз медленно, очень медленно, спустила ее до пояса. Вот что ей хотелось показать возлюбленному.
Она разглядывала себя в зеркале. Долго стояла не шевелясь. Рубашка соскользнула на пол. Она переступила через нее и снова застыла в неподвижности. Она так же придирчиво рассматривала себя, как